Прощай, оружие: о войне и воспитании

Может, мы чего-то важного недообъяснили нашим детям, чему-то главному не научили их? Ведь они живут так, как будто не было войны

Причудлива человеческая память. Россияне в возрасте от сорока лет и старше — последние, для кого слово «война» означает совершенно конкретную войну. Одну на всех, главную, великую и отечественную, затронувшую каждую без исключения семью, впитанную с молоком матери, проникшую в мозг и кровь. Это не часть второй мировой, не одна из мировых, не просто крупнейшая война в истории страны. Это Война.

Наши бабушки и дедушки если не гибли на войне, то калечились, в тылу голодали и теряли семью, в эвакуации иногда были спасаемы. Наши родители — полусироты и вместилище хронических болезней, потому что вплоть до пубертата питались по карточкам. Мы знаем, что нельзя бросить кусок хлеба, потому что была блокада и люди ели сапоги и варили суп из обоев.

Мы взросли на «Подвиге разведчика», «Двух бойцах» и «Они сражались за Родину». Мы наизусть знаем «Сына полка» и «Улицу младшего сына». Нас растили так, чтобы когда начнется война, мы не ударили в грязь лицом и служили бы Родине так же самоотверженно, как Валя Котик, Марат Казей, Леня Голиков, Витя Коробков, Зина Портнова, Зоя и Александр Космодемьянские. Мы должны были быть готовыми погибнуть, как генерал Карбышев, Николай Гастелло и Виктор Талалихин. Мы знали, что Александр Матросов поступил в своем последнем бою единственно возможным образом. Мы, преодолевая ужас, вновь и вновь ставили себя на место Олега Кошевого, Ульяны Громовой, Любочки Шевцовой, Сереженьки Тюленина. Примеряли на себя их смерть.

Если вам ни о чем не говорят перечисленные в предыдущем абзаце имена, если вы не можете с ходу прочитать наизусть «Жди меня» или «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», если не споете, будучи разбуженным ночью, «Священную войну» и «Люди мира, на минуту встаньте», то мы с вами принадлежим к разным поколениям. Даже если разница в возрасте между нами несущественная.

Война всю жизнь обступала нас повсюду. У бабушки были боевые медали и грыжа — военврач в челюстно-лицевом фронтовом госпитале таскала бойцов на себе. Мама нервничает на вокзалах, поскольку боится поездов: в длинном пути в эвакуацию при бомбежках детей загоняли под паровозы, которые, казалось, вот-вот тронутся. Я не могу видеть свастику. Да, я читала труды немецких философов, болела Гессе и в минуту жизни трудную перечитываю Томаса Манна — в переводе. Немецкий язык до сих пор для меня не язык Гейне, а язык эсэсовского мерзавца в сапогах с блестящими голенищами, в высоко загнутой фуражке и со стеком наотмашь: «Хенде хох! Руссише швайн!»

Таковы причудливые законы генетической памяти. Такова волшебная и ужасная сила искусства. Так смыкается эстетика с этикой. Я не могу видеть депутата Елену Драпеко не потому, что меня раздражают ее лубочные, якобы коммунистические взгляды, а потому, что начинаю физически задыхаться — ведь это над ней, последней из девчонок, сомкнулась болотная жижа в «А зори здесь тихие», и ничего не поправить, и никого не вернуть, и остается только плакать ночью под одеялом. И просыпаться в холодном поту от кошмара, в котором гестаповцы пытают тебя раскаленным железом и требуют выдать партизанский отряд. Но кошмар вовсе не в истязаниях, а в зарождающемся во сне самом страшном подозрении: возможно, еще два удара молотком по пальцам — и ты предашь товарищей. С этим подозрением жить просто невозможно, срабатывают защитные механизмы, и организм пробуждается. Но деться некуда: по литературе уже прошли наконец «Молодую гвардию», но сразу приступили к «Четвертой высоте», и теперь по ночам является Гуля Королева, и ей надо соответствовать.

Каждое 9 мая все члены нашей пионерской дружины вставали в пять утра и, крадучись как ниндзя, прикрепляли на двери квартир, где жили ветераны войны (списки своевременно обновлялись), любовно заготовленные в пионерской комнате красные бумажные звезды. В шесть утра пионеры шли досыпать, а уже в девять лучшие из них (я в том числе), облачившись в свежестиранную пионерскую форму, шли стоять в почетном карауле у заваленных цветами мемориальных досок Алексею Головачеву и Александру Шутову — в пилотках и с муляжами «калашникова». В нашем микрорайоне, собственно, и было всего две улицы — Головачева и Шутова: первый — летчик, второй — танкист, Герои посмертно. И духовой оркестр.

Мои дети знают про Войну. Бабушка много рассказывала. В основном про быт: как было голодно и воровали картофельные очистки, как страшно выли сирены, как простых смертных не пускали в бомбоубежище к цэкашкам прямо напротив дома и приходилось долго мчаться к метро, как упала, но не разорвалась бомба во дворе в Староконюшенном. Я пыталась объяснить им разницу между Маратом, тем самым, Казеем, и Павликом Морозовым (последний вызвал настолько глубокое изумление, что все остальное, важное, прошло мимо). Заставила их посмотреть «Судьбу человека», они потом очень плакали и просили ТАКОГО им больше не показывать. Да уж, это вам не тонны кровавого мяса в «Терминаторе».

И лишь недавно я задумалась: а надо ли? Надо ли грузить детей своими котомками? Ведь совершенно очевидно, что связь времен распалась. Что культурные коды, единые для всех советских и российских людей от сорока и старше (и их уже ушедших родителей), отживают на наших глазах, отмирают, как атавистический хвост. Так устроена эволюция, ненужное отпадает. К тому же надо быть реалистичным: вряд ли в ходе следующей отечественной войны, буде таковая случится, нам доведется колоть врага штыком в живот, бросаться с гранатой под танк или замерзнуть живым ледяным столпом от того, что враги будут лить на нас холодную воду в трескучий мороз. Мировая война будущего будет совсем иной, более технологичной, что ли, дистанционной, постмодерной. Если будет.

Но что-то все же беспокоит. Собственный хвост отказывается отваливаться, хоть и мешает при ходьбе. Пару недель назад я впервые осознала, до какой степени мы с нашими детьми с разных планет. Был день рождения — одному мальчику стукнуло 12 лет. Именинник пригласил товарищей на пейнтбол, все облачились, был проведен инструктаж, розданы заряженные маркеры. В игре — вообще-то это классическая войнушка, в какую и мы играли в детстве, но только без оборудования, а с палками, «тых-дых-дых, ты убит!» — было несколько сценариев. Один из них — оборона пустого дома, одна команда в нем сидит, другая его атакует, побеждают те, у кого меньше «убитых». Я тоже играла, в одной команде с дедушкой именинника, противники — здоровые воинственные мальчишки. Следует ли пояснять, почему победили мы, старикашки? Да потому, что война у нас в крови, мы знаем, как оборонять Брестскую крепость, а они знают, как в компе мочить эльфов. Почувствуйте разницу. Однако дело не в нашей предсказуемой победе. Дело в том, что когда пришла наша очередь атаковать дом и мы грамотно заперли противников в маленькой комнате, обстреливая их через окно, один хорошо знакомый мне мальчик вдруг вышел из осажденной комнаты с поднятыми руками и сказал: «Все, я сдаюсь». За его спиной остались под ураганным огнем два его лучших друга, которые отстреливались буквально до последнего патрона. Не могу описать бурю чувств, охвативших меня при виде сдавшегося мальчика. Я хотела взять его за грудки и трясти как грушу. Едва сдерживалась, чтобы публично не заклеймить его позором. Задохнулась от острого желания всадить ему розовую пулю в лоб.

Я испугалась, поняв, что сотрудник Смерша по сравнению со мной просто ангел — ведь он действовал по приказу, а меня вело сердце. После игры я попыталась максимально доброжелательно расспросить мальчика, что именно заставило его совершить предательство, тьфу, принять решение сдаться. Мальчик объяснил: это была безнадежная ситуация, мы скорчились на полу крошечной комнаты под шквальным огнем из пяти стволов, игра была проиграна, а пейнтбольные пули с близкого расстояния бьют больно, так что уже не было никакого смысла страдать. Меня не то чтобы отпустило, но внутренний смершевец слегка попятился. Я поняла: мы с ним играли в разные игры. Для меня это был дом сержанта Павлова в Сталинграде, цена за удержание которого намного превосходила цену любой жизни любого бойца и человека. Для мальчика это была игра в пейнтбол в «Лужниках», «синие» против «красных», сценарий №2.

Осадок все равно остался. Ведь это идеальная модель предельной ситуации — война. Она проверяет все, ею поверяется все. Настоящий человек всегда, в любой момент должен быть готов отдать свою жизнь: за родину, за товарищей, за Сталина, за поля и березы, за семью, за каждую пядь… Или нет? Или моими устами говорит Нонна Мордюкова в незабываемой роли замученной гестаповцами Ули Громовой? Или, наоборот, мы чего-то важного недообъяснили нашим детям, чему-то главному не научили их? Ведь они живут так, как будто не было войны. Или как будто она кончилась.