К чему цепляться за понятие нации?

Когда американский президент Барак Обама на прошлой неделе торжественно заявил в Белом доме о смерти Усамы бин Ладена, в его речи то и дело повторялось слово «нация». Ну, чего тут удивительного, скажете вы. События 11 сентября многие американцы воспринимают как посягательство на их «нацию», заставившее эту «нацию» наконец объединиться. А прогремевшее на прошлой неделе на весь мир убийство снова объединило «нацию», хотя бы на то время, пока все единодушно праздновали это событие. Или, как заявил Обама: «11 сентября 2001 года, в наш день скорби, американский народ объединился… мы были едины в своей решимости защитить нашу нацию».

«Смерть бин Ладена стала самым значительным на сегодня достижением нашей нации в ее стремлении разгромить «Аль-Каиду»», — добавил он, стоя рядом с национальным флагом (где же еще?). «Мы можем это сделать не потому, что мы богаты и сильны, но в силу того, кем мы являемся: единой и неделимой нацией по воле Божией».

Такие воинственные высказывания звучат очень убедительно. Однако постоянное повторение слова «нация» вызывало некоторую иронию. События 11 сентября десятилетней давности стали основанием для вторжения западных сил в Афганистан — как считалось, с целью разгромить «Аль-Каиду». Но за это время политическая цель незаметно сдвинулась к более расплывчатой концепции «формирования нации», или попытки превратить Афганистан в мирную страну.

После смерти бин Ладена создание нации станет, надо полагать, еще более важной задачей; это, вероятно, основное оправдание нашего военного присутствия здесь. Однако по мере изменения концепции она приводит к противоречию, которое уже давно беспокоит антропологов.

В такой стране, как современная Америка, понятие «нации» глубоко укоренено в менталитете населения; поэтому «формирование нации» представляется безусловно стоящим и добрым делом. Но в Афганистане концепция нации звучит совершенно иначе. На бумаге эта идея, безусловно, существует; в конце концов, Афганистан является отдельной страной с 1747 года.

Однако афганцы оперируют «иерархией» идентичностей, от семьи и племени до наднационального ощущения себя мусульманином. И именно принадлежность племени, семье или мусульманскому сообществу обычно оказывается более важной, а не понятие «нации». Во всяком случае, не в том смысле, в каком Обама использует это слово. И неспособность уловить это тонкое различие является фактором, чудовищно искажающим западную политику в Афганистане – в немалой степени потому, что американцы склонны считать, что и все остальные признают приоритет интересов «нации» в той же мере, как и они сами.

Чтобы не быть несправедливыми по отношению к западным политическим деятелям, отмечу, что это не только афганская или американская проблема; сам я впервые столкнулся с противоречиями ситуации «формирования нации», когда в течение какого-то времени жил к северу от афганской границы, в советской Центральной Азии.

Страны, сегодня называемые Узбекистан, Казахстан и Таджикистан, изначально не были отдельными государствами. Традиционно Центральная Азия представляла собой сложно устроенный конгломерат племенных групп и городов-государств типа Бухары с этнически разнородным населением. Однако в начале ХХ столетия советские лидеры попытались сформировать «нации», установив жесткие искусственные границы, очень похоже на то, что сделала Британская империя в Африке.

В результате на бумаге появились «нации», провозгласившие свою независимость после развала СССР. Но эти образования всегда были очень зыбкими, пронизанными противоречиями и напряжениями, поскольку чувство национального самосознания тут развито крайне слабо. Так что ничего удивительного, что повсюду в Центральной Азии ощущается тревожная нестабильность; мир здесь в значительной мере поддерживают пушки.

В некотором отношении Афганистан имеет даже больше оснований заявлять о существовании «нации»: в конце концов, элита в Кабуле уже в течение двадцати лет пытается сформировать централизованную бюрократию, несмотря на глубоко укорененный племенной строй. Оптимисты на Западе утверждают, что это должно – рано или поздно – привести к формированию настоящей нации. В конце концов, утверждают сторонники этой позиции, страны в Европе не всегда существовали в виде национальных государств; достаточно взглянуть на Германию и Италию пару столетий назад. То же касается и самой Америки, если на то пошло. Национальная идентичность способна развиваться — либо под прицелом пушек, либо за счет экономического роста.

Я склонен думать, что этот аргумент несостоятелен. Если окинуть взглядом отдаленную историю, мы увидим, что идея «национального государства» — выдумка довольно недавнего времени. Как отмечал Эрнест Гелнер (Ernest Gellner), профессор философии и антропологии, национальное самосознание возникло в Европе в XIX столетии, в эпоху широкого распространения грамотности. (Гелнер утверждает, что для того, чтобы связать людей в более или менее единую культурную общность, которой может управлять одно правительство и которая разделяет общее чувство «национальной» идентичности, необходимо активное развитие коммуникаций).

В наши дни западным жителям трудно представить себе мир без существования наций. Дело не в словах, которые произносит Обама; даже наша всемирная организация называется «Организация Объединенных Наций». Но насколько в мире, где коммуникации, деньги и люди постоянно скачут через государственные границы, имеет смысл цепляться за понятие «нации»? Что было бы, если бы Афганистан – или Ливия – функционировали как свободные федерации суверенных государств? Могут ли панрегиональные административные образования играть важную роль, если населяющие их этнические группы живут по обе стороны государственных границ? Иными словами, не пора ли переосмыслить представление о национальных государствах, возникшее в Европе XIX века – и перейти к более гибкой модели, в Афганистане и в других регионах? Это ключевой вопрос, который давно пора поставить, и сейчас для этого, видимо, настал удобный момент. Только не надо рассчитывать, что Вашингтон возглавит полемику по этому вопросу; во всяком случае, до тех пор, пока концепция «нации» остается столь глубоко укорененной в американской политической душе — начиная с самого Обамы.