Неизвестные воспоминания лечащего врача Ленина

Оказывается, есть неизвестные и до сих пор не опубликованные воспоминания о Ленине! К нам в «Правду» позвонил профессор Института нейрохирургии имени Н.Н. Бурденко Леонид Болеславович Лихтерман. Он — заслуженный деятель науки России, лауреат Государственной премии. А рассказал следующее.

Сейчас он работает над материалами для доклада и фильма о выдающемся отечественном неврологе, заслуженном деятеле науки РСФСР, профессоре Василии Васильевиче Крамере (1876-1935), который вместе с Николаем Ниловичем Бурденко был основателем Московского института нейрохирургии. И вот в ходе этой работы состоялась встреча с внуком В.В. Крамера — Львом Васильевичем Крамером. Он принёс хранившиеся в семье документы своего знаменитого деда, среди которых Леонид Болеславович и обнаружил воспоминания о В.И. Ленине.

— Крамер был в числе лечащих врачей Ленина с мая 1922 года по январь 1924-го, — сказал профессор Л.Б. Лихтерман. — Как невролог, Василий Васильевич выполнил свой врачебный долг по отношению к больному Владимиру Ильичу Ленину. И, кроме того, в своих воспоминаниях он запечатлел штрихи его образа в этот тяжелейший период жизни вождя революции. Думаю, стоило бы опубликовать это в «Правде».

Конечно! Безусловно! Каждый штрих ленинского образа, достоверно запечатлённый современниками, дорог как для нас, так и для будущих поколений. И сегодня читатели нашей газеты первыми познакомятся с этими воспоминаниями. Редакция дала им только заголовок, вытекающий из текста (у В.В. Крамера текст озаглавлен «Мои воспоминания о Владимире Ильиче Ульянове-Ленине»), а также несколько подзаголовков.

Виктор КОЖЕМЯКО.

Политический обозреватель «Правды».

Первое впечатление

В 10 часов утра 28/V-1922 года за мной заехал доктор Ф.А. Гетье и попросил меня немедленно собраться с ним в Горки. Нечего и говорить, что я не заставил себя ждать. Через 40 минут мы остановились перед воротами бывшего Морозовского владения и, когда открылись последние, медленно въехали по аллее, с левой стороны которой расстилался обширный плодовый сад, в усадьбу, в которой жил Владимир Ильич. Проехав саженей 200, автомобиль остановился. Прямо перед нами возвышался просторный барский особняк, справа — небольшой двухэтажный флигель, в котором, по всей вероятности, жили в былое время служащие или гости владельца усадьбы. Вот в этот-то флигель, а не в барский особняк, нас и попросили направиться.

Войдя в него, мы поднялись на второй этаж по узенькой лестнице и, раздевшись на площадке, где помещалась вешалка для платья, вошли в маленькую комнату в два окна, всё убранство которой состояло из круглого стола, накрытого белой скатертью, дивана и нескольких стульев. Налево от этой комнатки виднелись еще две такие же с тем же весьма скромным убранством, направо была дверь, которая вела в комнату Надежды Константиновны Крупской и через нее в маленькую — в одно окно — комнату. В эту последнюю можно было проникнуть, однако, и непосредственно с площадки лестницы, минуя крошечную переднюю. Как сейчас помню всё убранство этой комнатки. Налево у стены и изголовьем к окну стояла обыкновенная железная кровать, рядом помещался небольшой столик, накрытый такой же, как и в первой комнате, белой скатертью; против кровати у противоположной стены находился комод, а у третьей стены — против окна — обыкновенный плательный шкаф. Вот в этой-то комнатке, самой маленькой и самой скромной из всех, и жил Владимир Ильич УЛЬЯНОВ-ЛЕНИН.

Нечего и говорить, что как то обстоятельство, что первый человек республики жил не в барском доме, а в маленьком флигеле, так и то, что в этом последнем он выбрал себе из ряда небольших комнат самую скромную, характеризовало его личность с совершенно особенной стороны. Но мое удивление стало еще большим, когда, войдя в только что описанную комнату, я увидел в ней лежащего на постели Председателя Совнаркома огромной республики в несколько поношенном костюме цвета хаки и тщательно заштопанных чулках. Впоследствии я узнал от служащих и еще одну интересную подробность, которая, как нельзя лучше, характеризует личность покойного: мне передавали, что в то время, когда все голодали, Владимир Ильич также находился на общем пайке: ел картошку, приправленную растительным маслом, воблу, черный хлеб и прочие полагавшиеся в ту пору каждому гражданину продукты. И всё это делалось не потому, как мне говорили, чтобы быть примером кому-либо, а потому, что скромность и аскетический образ жизни лежали, по-видимому, в самой природе Владимира Ильича.

Как я уже сказал, мы вошли к нему в комнату. Несмотря на свою болезнь, он тотчас же приподнялся с постели, любезно с нами поздоровался, затем попросил сесть. На наши расспросы по поводу его болезни он отвечал весьма охотно, все исследования, которые нам нужно было произвести, переносил терпеливо. Причем всё, что бы ни делал Владимир Ильич — отвечал ли на наши вопросы, выполнял ли те или другие движения или же говорил с нами на общие темы, — всё обличало в нем удивительную простоту, почему грань между моим и его общественным положением как-то сразу исчезла. Я уехал из Горок с сознанием полной гармонии между словами и действиями Владимира Ильича, с одной стороны, и его образом жизни — с другой.

Редкостная скромность и необыкновенная требовательность к себе

Это было первое мое большое впечатление, которое я вынес от личности Владимира Ильича. Впоследствии оно было подкреплено рядом других фактов. Сюда относится прежде всего, например, следующий. В одно из ближайших за нашим первым визитом посещений мы стали уговаривать Владимира Ильича ради медицинских целей переехать в большой дом. Владимир Ильич долго не соглашался с приводимыми доводами, но когда мы стали категорически настаивать на нашем предложении, то он уступил. Я никогда не слышал о причинах, побудивших Владимира Ильича к выявленному им тогда сопротивлению, но, судя по тем данным, которые я привел выше, я не сомневался, что оно было вызвано исключительно тем, что роскошь и общий склад характера Владимира Ильича не вязались между собой. Он уступил логическим доводам, которые ради восстановления его здоровья заставляли его покориться воле врачей, но, согласившись, чувствовал себя, по всей вероятности, далеко не уютно. Правда, сам он никогда не говорил об этом, но в истории болезни имеется ряд фактов, которые становятся понятными только при таком освещении.

Как известно, в конце июля или начале августа [19]23 года Владимир Ильич потребовал в весьма категорической форме, чтобы его перевели в комнату Надежды Константиновны Крупской — самую маленькую и скромную из всех имевшихся во втором этаже барского дома. Затем, переселившись туда, он вдруг однажды выявил столь же категорическое требование, чтобы его подвезли к флигелю, в котором он жил весной [19]22 года. Когда это сделали, он сам поднялся по лестнице и, войдя в первую комнату, остался в ней на двое суток, причем позволил себя увести в большой дом только после продолжительных уговоров. Наконец, осенью того же года он так же настойчиво потребовал, чтобы его повезли в Москву, и, когда приехал в свою скромную, состоявшую из 4 маленьких комнаток, квартиру, пришел в особо хорошее расположение духа.

Как понимать эти факты? Рассматривая их с точки зрения целесообразности, я могу себе их объяснить только следующим образом. Как я уже сказал, весной [19]22 года врачи указали Владимиру Ильичу, что от переезда его в барский дом зависит восстановление его здоровья. Он покорился. Но летом [19]23 года, как это видно будет из последующего моего рассказа, Владимир Ильич не верил, чтобы ему что-либо могло помочь, и потому, будучи последовательным даже в болезни, он решил, что пора уничтожить навязанные и несвойственные ему условия жизни и восстановить их в том виде, как это диктовала ему основная сущность его природы.

Другой факт, изобличающий врожденную скромность характера Владимира Ильича, заключался в том, что он не любил вокруг себя никакой шумихи. «Зачем эти аппарансы, — говорил он в таких случаях, — нужно только то, без чего нельзя обойтись». Поэтому его тяготило всё, что имело признаки излишества или ненужности. Он всегда категорически отказывался от лишнего ухаживающего персонала, протестовал против вызова из-за границы врачей другой специальности, чем болезнь, которою страдал, бывал крайне недоволен многочисленными, и в особенности многолюдными, консультациями, не раз выражал свое недовольство по поводу того, что ему оказывают слишком много внимания. Вообще старался своей особой доставлять всем и каждому как можно меньше хлопот и волнений. Впрочем, кроме мотивов, вытекавших из самой психической организации Владимира Ильича, им руководило во всех перечисленных только что выражениях его волеизъявления еще и то обстоятельство, что он не желал, чтобы государство тратилось на его лечение, не сообразуясь с тем, чего это стоит. Об этом он говорил нам неоднократно.

Другой отличительной чертой характера Владимира Ильича была его необыкновенная требовательность к себе. Всем известна его трудоспособность в здоровом состоянии, но и в болезни она давала о себе знать. Чуть становилось Владимиру Ильичу полегче, он тотчас же обращался к врачам за разрешением позволить ему работать. Если последние по состоянию его здоровья шли ему в этом отношении навстречу и допускали, например, 10- или 20-минутные занятия, то уже через несколько дней Владимир Ильич требовал большего. Уговорить его остаться в известных пределах было всегда чрезвычайно трудно. Эта особенность характера Владимира Ильича, наряду с исключительной остротой его ума, благодаря которой по двум или трем мелким штрихам своего собеседника он был в состоянии войти в круг самых сложных вопросов, делала нас, врачей, почти совершенно беспомощными в деле ограждения его от влияния окружающей среды. И даже в тех случаях, как это было, например, в феврале и марте [19]23 года, когда мы изолировали Владимира Ильича почти совершенно и позволили из посторонних — в виде исключения — навещать его на короткое время одной только из его секретарей, Владимир Ильич знал многое, от чего мы старались его уберечь.

Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что, несмотря на все наши запреты, мозг Владимира Ильича находился в течение всей долгой его болезни в постоянной и непрерывной работе. На это указывает, по крайней мере, то обстоятельство, что однажды — как раз в один из припадков, когда, разрешив ему умеренные занятия, мы ограждали его всячески от посторонних впечатлений, — он задал вопрос, скоро ли можно будет ему войти в работу всецело, и когда мы сказали, что надо еще потерпеть, то ответил: «А я уже приготовил речь для выступления в партии». Да и могло ли это быть иначе, если Владимир Ильич и в простых разговорах допускал одну только деловую сторону.

Как нельзя более характерен для него, например, следующий случай. Когда летом [19]22 года, желая занять его как-нибудь, мы предложили ему свидание с товарищами с непременным, однако, условием — не говорить на политические темы, то Владимир Ильич нам ответил: «Если так, то свиданий не надо». И как мы ни уговаривали его, он от них отказался.

Непреклонная воля и феноменальное самообладание

Вспоминая об этом, я не могу не упомянуть здесь же о следующей черте Владимира Ильича — его непреклонной воле. В течение болезни она сказывалась решительно во всем, но, правда, и сильнее всего в феноменальном самообладании Владимира Ильича.

На свою болезнь он с самого ее начала смотрел пессимистически и в свое выздоровление не верил. На это указывает по крайней мере целый ряд фактов. Сюда относятся, например, письмо Владимира Ильича к тов. Сталину от лета [19]22 года и его разговор с тов. Фотиевой от января или февраля [19]23 г., интимное содержание которых я предоставляю передать самим упомянутым. Сюда же относятся и следующие, как бы вскользь сказанные фразы Владимира Ильича. Однажды — это было в феврале [19]23 года — после одного из сосудистых спазмов, повлекших за собой довольно глубокое нарушение речи, Владимир Ильич на мой вопрос, как он себя чувствует, ответил: «Говорят, что я страдаю прогрессивным параличом, но если это и не так, то во всяком случае параличом, который неуклонно прогрессирует». В другой раз после такого же припадка он сказал: «Будет, наверное, кондрашка. Мне это предсказал еще давным-давно один мужичок. У тебя, говорит, шея короткая. Да и мой отец умер примерно в эти же годы от удара».

Если сопоставить эти мимолетные фразы с письмом к тов. Сталину и разговором с тов. Фотиевой и учесть при этом, что время, к которому они относились — письмо к тов. Сталину к лету [19]22 г., а разговор с тов. Фотиевой и те данные, которые я привел, к январю и февралю [19]23 года, — и если принять при этом еще во внимание всем известную наблюдательность и силу ума Владимира Ильича, то нельзя, по моему мнению, не прийти к заключению, что он считал свою болезнь уже с самого начала неизлечимой.

И тем не менее, за исключением, быть может, самых близких ему лиц, он ничем не изобличал этого, по крайней мере, в той форме, чтобы об этом можно было догадаться. Напротив, если кто смотрел на его отношение к болезни со стороны и не входил в отдельные, как бы вскользь брошенные Владимиром Ильичём слова по существу дела, то тому должно было показаться, что Владимир Ильич относится к своей болезни не только не серьезно, но даже с каким-то юмористическим оттенком. К такому толкованию настроения Владимира Ильича могла подать повод, например, следующая фраза, произнесенная им летом [19]22 года, когда в один из мимолетных припадков паралича правой нижней конечности, еле избежав падения, удачно удалось сесть в кресло. «Вот единственное положение, — сказал он, — в котором министр чувствует себя вполне устойчиво».

Это была шутка, которою он прикрыл свое огорчение, и это было действительно так, а не иначе. На это указывало несоответствие между высказанной Владимиром Ильичём фразой и его грустной и несвойственной ему улыбкой, сопровождавшей эту фразу. Но такие случаи, когда мимика выдавала истинное настроение Владимира Ильича, были сравнительно редки, по большей же части он владел собой настолько хорошо, что казалось, что он находится в самом лучшем настроении духа, в особенности он держал себя так во время наших визитаций и при встречах с посторонними людьми. И только один раз — это было 6/III-23 г., когда без всяких видимых к тому причин случился с ним полный паралич правых конечностей и речи, продолжавшийся около двух часов, — Владимир Ильич потерял свое феноменальное самообладание, несмотря на наше присутствие, у него выступили слезы, покатившиеся капля за каплей по его скорбно-грустному лицу. Кто видел эти слезы и выражение лица Владимира Ильича и кто знал всё предыдущее, о чем я рассказал, тому было ясно, что в эти часы Владимир Ильич думал о «параличе, который неуклонно прогрессирует», и ставил на своем здоровье крест.

Однако не в природе Владимира Ильича было падать духом, стоило ему только хотя бы немного оправиться, как он снова принимался за упорную борьбу со своим недугом. Так это было, например,

летом [19]22 года, когда после перенесённого удара он стал настойчиво и систематически, как это было свойственно его природе, тренировать свою память; так это было и летом, и осенью [19]23 года, когда путем ежедневных упражнений речи он старался добиться ее восстановления во что бы то ни стало. Говоря обо всем этом, я не могу не упомянуть здесь, как об образчике его настойчивого волеизъявления, и о том факте, о котором я говорил выше, а именно, о бывшем у него летом [19]23 года желании перебраться из большого дома в Горках в более скромную и обычную для него обстановку. Троекратная попытка, направленная на одну и ту же цель, заставляет меня, по крайней мере, думать, что высказанная мною выше мысль не лишена основания.

Отношение к окружающим

Скромность в обиходе, простота в обращении, требовательность к себе, гармоничность в словах и действиях, необыкновенная острота ума и огромная непреклонная воля — вот те черты, которые составляли, по моему крайнему уразумению, основную сущность Владимира Ильича. Из этих основных черт проистекало и отношение Владимира Ильича к окружающим. Всякий, кто имел дело с Владимиром Ильичём, знает, как он встречал своих гостей. Стоило переступить порог его комнаты в Горках или в Москве, как Владимир Ильич тотчас поднимался со стула, шел навстречу посетителю, всегда с ним очень любезно здоровался и, доведя до дивана или кресла, смотря по комнате, в которой находился Владимир Ильич, просил занять его место, причем сам никогда не садился первым. Затем начиналась беседа, всегда непринужденная, в которой Владимир Ильич никогда не давал чувствовать ни своего общественного положения, ни умственного своего превосходства.

Его скромность и такт приводили всегда к тому, что собеседник себя чувствовал с Владимиром Ильичём как равный с равным и всегда свободно. При этом он неизменно выносил впечатление, что Владимир Ильич говорит с ним не только ради присущей ему любезности, но действительно интересуясь делом. Вдумчивый и внимательно прислушивающийся ко всем возражениям и никогда не перебивающий своего собеседника, Владимир Ильич, когда приходила его очередь, отчеканивал свои мысли всегда в простых, но совершенно ясных и убедительных выражениях. В результате этого беседа с Владимиром Ильичём носила неизменно приятный характер, и гость, провожаемый хозяином до двери, уходил от него, как правило, не только вполне удовлетворенный своим посещением, но и под известным обаянием личности самого Владимира Ильича. Эта простота и ясность его мысли и, я сказал бы, какая-то исходящая из сути его психической организации внутренняя правда делали то, что Владимир Ильич, не обладая талантом оратора, приковывал к себе не только отдельную личность, но и массы народа.

Я имел случай только один раз слышать Владимира Ильича в многолюдном собрании — это было, кажется, в ноябре [19]22 года на Съезде Советов. Он стоял на кафедре с левой стороны от стола, за которым сидел президиум. Речь его лилась плавно, но в ней не чувствовалось ораторского искусства. Зато она была стройна, как сама логика, и сопровождалась таким умственным подъемом, что обширный зал Советов, затаив дыхание, старался не проронить ни одного слова. Бурные и долго не смолкавшие рукоплескания были ответом завороженного собрания. Эта же простота и ясность его сильного ума, а также трогательно-любовное отношение к людям, стоящим «ниже его», делали то, что всякое слово его считалось тем, к кому обращалось, как бы категорическим императивом, не требующим никаких доказательств. Его слушались без оговорок, причем выполняли его пожелания немедленно и до тех пор, пока он не сделает обратного распоряжения.

На этой почве произошел с нами, врачами, между прочим, следующий курьез. Однажды — это было в конце лета [19]22 года — мы ехали в Горки в открытом автомобиле. День был холодный, и мы прозябли. Когда Владимир Ильич об этом узнал, то он немедленно отдал распоряжение, чтобы в такие дни нам подавали закрытый автомобиль. Приказ был, конечно, также немедленно выполнен, но передавший его или забыл упомянуть, чего он касается, или же принимавший телефонограмму не как следует понял ее, но результат получился весьма неожиданный: одно время нас стали возить в закрытом автомобиле и в отчаянно жаркие дни.

Вообще, обаяние Владимира Ильича на окружающих было безгранично. Его простота и доступность делали то, что каждый шел к нему со своей личной тревогой, и, насколько мне известно, он всегда старался сделать всё от него зависящее для удовлетворения просьбы просителя. Впрочем, в одном случае из всех тех, которые мне известны, Владимир Ильич не выполнил того, о чем его просили. Этот случай относится, если не ошибаюсь, к началу [19]21 года и касается одной местной служащей, обвиненной в краже белья, за которую суд приговорил ее к штрафу. Чувствуя себя, как она мне передавала, невинной, она решила обратиться к наивысшей инстанции — к самому Владимиру Ильичу. Владимир Ильич ее внимательно выслушал, но, когда она изложила ему свое дело, сказал: «Есть вещи, которые и я не могу изменить». Я не знаю, чем был обусловлен ответ Владимира Ильича — тем ли, что невиновность докладчицы ему показалась сомнительной, или, поверив ей, он не хотел своим вмешательством способствовать подрыву в народе престижа молодых тогда еще государственных учреждений, но ответ его был во всяком случае мудр.

Для полноты картины я хотел бы упомянуть еще, хотя бы в немногих словах, об отношении Владимира Ильича к Надежде Константиновне Крупской. Я не раз убеждался в его глубокой любви и уважении к его самоотверженной спутнице жизни, но я никогда не думал, что он может таить в себе столько нежности и заботы о ней, какую я видел в последние дни его жизни. Больной полупараличом, еле передвигающийся по комнатам, отрезанный от возможности общения с людьми путем живого слова, глубоко страдающий душевно, он, тем не менее, находил возможным постоянно думать о ней. Нужно было только слышать рассказы о том, как ежедневно он заботился: отдыхала ли Надежда Константиновна, или лежит ли на ее постели теплое одеяло, чтобы понять всю глубину его к ней отношения. За то же и Надежда Константиновна, равно как и Мария Ильинична, положила за него душу свою.

Вот в каких образах рисуется мне личность покойного. Я ничем не приукрасил ее, скорее — слишком мало сказал. Но мне кажется, что сущность её, тем не менее, мною схвачена верно. Я писал всё по памяти, но когда писал, то фоном, на котором вырисовывалась личность покойного, служило мне 23/I-24 года. Стоял солнечный морозный день. Многотысячная толпа крестьян и приехавших в Горки рабочих спокойно ожидала выноса тела. В передней и в комнатах нижнего этажа большого барского дома толпился народ. Но над всем этим царила гробовая тишина, прерываемая иногда только подавленными голосами распорядителей церемонии. Молчаливая толпа, угрюмая и сосредоточенная, повиновалась, как один человек…

12 марта 1924 [года].

В.В. КРАМЕР.